» » » Психология войны: «93%», или Долгий путь домой


Психология войны: «93%», или Долгий путь домой

527
КИЕВ. 24-09-2017, 17:02. Вєсті-UA || Новости Украины | Новини України

Yola Bochkarova в интервью с Irina Schlegel специально для InformNapalm.

В Украине вот уже больше трех лет идет война, развязанная соседним государством.

За эти годы Украина смогла доказать всему миру, что не собирается сдаваться на милость врага: сотни тысяч добровольцев ушли на фронт воевать, сотни тысяч людей стали помогать своей стране чем могли, каждый в силу своего умения и профессии. Но война не заканчивается там, на фронте, среди крови и перевернутого неба — говорят, что с войны не возвращаются, потому что она становится частью тебя самого.

В жизни каждого из нас, кто стал ее участником в том или ином качестве, солдатом ли, добровольцем или волонтером, произошел существенный перелом сознания, с которым всем нам придется научиться жить. Мы встретились с войсковым психологом, чтобы понять, что каждый из нас может сделать для того, чтобы вновь обрести вкус и желание к обычной жизни, а также помочь вернувшимся из ада защитникам.

Наш собеседник — Иоланта Анатольевна Бочкарева, психолог со стажем, для которой эта война, как и для многих из нас, началась еще на Майдане.

— Добрый день, меня зовут Иоланта Бочкарева. Все знают меня как Ёла. Это не позывной. Для меня война началась на Майдане, а далее мне важно было завершить начатую работу уже непосредственно на передовой, так как многие из ребят, с которыми я работала во время Майдана, ушли в добробаты. Одна из волонтёров попросила меня приехать в 93-ю бригаду поработать с бойцами. 2-го декабря 2014 я приехала в ППД 93-й бригады, работала с теми, кто вернулся из аэропорта. Я работала с темой смерти и раньше, ко мне обращались люди экстремальных профессий. Командование бригады мне не препятствовало —  в тот момент психологов не хватало, и я стала приезжать на волонтерской основе. Позже подписала контракт — по той причине, что сильно ужесточили присутствие не только психологов-волонтёров, но вообще сторонних лиц на передовой, так как были случаи шпионажа, под видом психологов в том числе. Летом 2015-го я приехала в 93-ю ещё как волонтёр. Объяснила комбригу, что моя цель — в профессиональном исследовании, которое для меня важно было завершить. На войне — специфическая работа. И мне очень важно было понимать состояние бойцов на передовой. Мне важно было понять, как это работает. Я сказала, что хочу проехать по всем опорным точкам бригады, по линии передовой, для того, чтобы сделать общий срез. И исходя из этого начать работать. Потому что приехать с готовой программой, не понимая, что происходит конкретно на сегодняшний день — это по меньшей мере странно, а еще глупо и опасно. Он согласился, только с сопровождением. Тогда я первый раз приехала на 18-ю точку в Пески. Жесткая точка была. Потом — Бутовка. За две недели работы стало понятно, что многое из предложенного психологами в ситуации нашей войны — не работает. У нас война другая, у нас менталитет, состав фигурантов — другой. Тренинги тут не помогут. Не всякие тренинги и методы, разработанные западными коллегами, уместны.

— А как это происходит в Америке, где психологи — неотъемлемая часть работы Вооруженных сил?

— В США или Израиле психологи не фикция, а люди с реальными полномочиями. Структура и культура психологической помощи в армии там развита. Есть четкая система, приказ сверху. У нас ничего этого нет. Как-то общалась с бывшим американским солдатом, служившим во Вьетнаме, который значительно позже занимался реабилитацией возвращавшихся с войны. Я просила поделиться опытом реабилитации. Он сказал: «Я могу, но дело в том, что это не будет у вас работать». На вопрос почему, он ответил коротко: «У вас система другая». Сказать честно – её просто нет. У нас не защищён солдат, не защищён психолог, а общество в шоке, потому что боится солдат, вернувшихся с войны. Армейский психолог вообще отличается от своего цивильного коллеги, хотя бы условиями работы. Здесь, в цивильном мире, четкий расчет: услуга-деньги, клиент приходит к психотерапевту с запросом, своими ногами, со своими деньгами. И кажется, что вот я, такой опытный и состоявшийся, приеду туда на передовую — и все сделаю. Но я прихожу к бойцу — он мою услугу не заказывал ни разу. Он мне не обязан. Мне платит государство какие-то деньги (именно какие-то). Получается, что люди, получившие мою услугу, вообще ее не понимают и не ценят. Так что работа психолога на войне крайне неблагодарна. И к тому же, круглосуточна. Вдобавок, у нас не хватает понимания ценности психолога со стороны командования. Если его нет, то деятельность моих коллег превращается в благотворительность. Поэтому начинающим психологам ехать на передовую — занятие травматичное для них самих в плане душевных ран. К тому же, у нас в основном психологи – женщины, так сложилось. А война и армия — это большое испытание для женщин-специалистов. У мужчин-психологов свои трудности: завоевать доверие и авторитет в агрессивном сообществе других мужчин-воинов, чтоб помогать им же – задача очень нелёгкая.

В конце 2014 ребята приезжали из аэропорта возбужденные, грязные, я приходила в гости, пила с ними чай, разговаривала — и только когда они привыкли ко мне и к моей профессии, когда стали доверять мне, я начала работать. Часто моя работа заключалась в «простом» присутствии и поддержке — мои коллеги поймут, как не просто включённое присутствие в общем хаосе. У нас нет системы. Помню случаи, когда нужны были мои рекомендации на реабилитацию. Что я могла предложить? Бойцам необходима комплексная терапия — не только психическая, но и физическая реабилитация. Положена реабилитация. А как она у нас проходит? Я спрашиваю ребят: Вам куда-то предложили поехать? «Нет. Домой поедем». Вот вы приехали из аэропорта, что будете делать? «Бухать идем». Напились, проколбасило, домой. Разговоры разговаривать — это ни о чем. Системно подходить надо. К примеру, везти бойцов в ребцентр с сопровождающим, где к ним относятся не как к дуракам с поломанной психикой, а как к героям, которым нужна определенная помощь. Причем это должно быть на обязательной основе, чтобы они не могли отвертеться. Я не знаю, есть ли у нас такие законы, может, они есть на бумаге, но не в реальности. То есть государство должно создать определенную программу, как в Америке или Израиле, где ребята после боевых действий обязаны посещать психолога в течение какого-то установленного времени. Карантин есть. Нужны грамотные специалисты с практикой, а этим специалистам нужно заплатить. Хороший психолог, имеющий свою практику, завязан на клиентах, которые ходят к нему регулярно. То есть он должен бросить практику, обидеть своих клиентов, лишить их опоры, а себя дохода. Что делать? Специалисту нужно это возместить. Работа без компенсации возможна либо на духе патриотизма, либо на какой-то личной заинтересованности, например, научной деятельности. Допустим, у меня так и было — я знала, для чего мне это надо, я материал для работы собирала. Это был мой личный, шкурный интерес. Я хотела увидеть, как стадия революции сменяется стадией войны, как меняются воюющие на ней люди. Как начинается война, как она проходит, как меняются ее фазы. Я наблюдала, как мужчины превращаются в солдат, а это не такое простое превращение, как кажется. Надеть форму и взять автомат – это ещё не значит стать солдатом. А потом я видела трагедию их возвращения домой…

— Для многих мотивом вступления в эту войну стали такие понятия как патриотизм и идеализм…

— Патриотизм, не направленный на конкретные и, главное, реальные задачи, заканчивается, когда есть нечего. За идеализм тоже нужно платить собственным выгоранием. Несмотря на то, что моя мотивация была очень конкретной, выгорания не удалось избежать и мне. Не выгорают либо энергетические вампиры, либо люди, не теряющие интереса к своему делу, жизни. Мой интерес в какой-то момент истощился, пришла усталость… Мотивация должна быть внутренняя. Внешняя быстро ослабевает. Не многие могут работать в экстремальных условиях. Кто-то боится, а кто-то просто не видит для себя в этом смысла. На Майдан приходили психологи, за чей уровень профессионализма я могу ручаться, но пробыли там не более 4 дней — не могли работать. Профессионально они заточены на другое. Психолог, работающий на передовой, должен быть определенного профиля — тот, кто работает с жесткими темами, на грани, экстремальными. Если я адреналиновый наркоман, если я работаю с темой смерти, если для меня выдерживать экстрим нормально — тогда да.  Но как правило, у психолога кабинетная работа — групповая или личная. Выстраиваются границы безопасности: вот моё кресло, вот салфетки, вот мой клиент, который приходит по часам.

А на Майдане никакой безопасности не было. Границы не просто стерты — они проломлены. То есть специалист должен идти туда сознательно, сам, и отдавать себе в этом отчет. У нас начинающим психологам кажется, что они всем смогут помочь. Мне приходилось видеть, как приезжали психологи-волонтеры, которые искренне хотели донести какую-то важную информацию. Но что получалось? Однажды собрали целое подразделение вкупе с командирами — они пришли, сели, стали слушать, а им начали рассказывать о пагубности алкоголизма. И бойцы задали простой вопрос: «Вы зачем сюда приехали? Вы кто?» Волонтеры привозят еду и вещи — с психологами сложнее. Рассказы «как правильно» или «мы тебе поможем» — это ни о чем. Если психолог собрался работать с темой войны  — тогда в блиндаж на месяц, под обстрел, где бухают. И через три дня станет ясно, нужно ли ему это и зачем. Понять, работает предложенное психологом или нет – это оставаться надолго и работать. Приезды на 4-7 дней бесполезны. За это время едва-едва основной срез по психоэмоциональному состоянию сделать удастся, и больше ничего. Одно время была лавина горе-психологов. Что-то знаю из своего опыта, что-то рассказывали бойцы. Одна слушает-слушает бойца, а в конце говорит: «Вы все врёте». Или другая история: боец лежит, рассказывает что-то, а она (психолог) разревелась, как крокодил. А он говорит: «О, я вижу, это вам нужна помощь, не хочу вас дальше расстраивать». И так доверия нет, менталитет у нас такой… Мне-то какое дело, о чем он врет — это его дело, значит, для чего-то ему это нужно. Я смотрю: спал, ел, подвижность какая, общее состояние психики — излишне активный или заторможенный и т.д., а что он там врет — это его личное дело. Если базовые потребности удовлетворяются, то в стрессовой ситуации это уже хорошо. Психолог вообще профессия крайне агрессивная. Потому как это очень агрессивное действие — вторгаться в чужую психику. Мы уравновешиваем взаимоотношения клиент-терапевт финансовым вопросом. Он платит, получает услугу, платит своими деньгами, знает, на что он идет, он чем-то жертвует ради того, чтобы получить услугу за повышение качества его жизни. Я, за свое вторжение в чужую личность, за то, что вижу, как он страдает, для того, чтобы ему помочь, должна пройти с ним какой-то очень страшный отрезок его пути и выработать новые адаптационные механизмы для того, чтобы он по-другому жил, не так как раньше. Это тема психотерапии: разработка новых адаптационных механизмов для улучшения качества жизни. У кого-то зависимость, у кого-то — несчастная любовь, которая также является стрессовой ситуацией. К сожалению, в  пространстве войны развернуть такую терапию почти невозможно. Поэтому рабочие методы могут быть разные в зависимости от ситуации и уместности, но при этом одно должно быть неизменно — фигура психолога. А это: стабильность, присутствие, включённость в процесс. Я в принципе, приходя туда, совершаю очень агрессивное действие. „Здрасьте, я пришла вам помочь!“ А тебя звали? Поэтому вход должен быть всегда очень грамотным, либо принудительным – допустим, командир сказал. По сути, с командным составом надо работать, чтобы обьяснить важность работы психологов. У нас сверху сказали: пусть у вас будет психолог. Ну, пусть. Ой, что-то он не очень, давайте дадим ему писать бумажки, расследования какие-нибудь. Как-то же надо его занять. У нас, чтобы стать официально военным психологом, надо быть офицером. Специальное образование надо. А среди офицеров почти нет психологов. Курсы — это ни о чем. Вот и решают проблему на уровне: Кто будет? Вася, будешь? «Сколько платят?» В два раза больше. «Ну ок, буду». Поставить-то поставили, но кого? И потом, когда прихожу я и представляюсь психологом — все ржут…

— То есть выходит, что психолог должен приезжать и не пытаться тут же навязывать всем свою программу, а скажем, месяц внедряться в структуру и заслуживать доверие бойцов…

— Да, он должен быть принят как человек сначала. Это не значит, что месяц нужно просто шататься без дела, пока к тебе привыкнут. За этот месяц, а то и больше, я делаю свою, многим незаметную работу. Но человеческий фактор здесь действительно очень важен. Интуции и животной адаптации никто не отменял. Ребята сами прекрасно их вырабатывают. У психолога фактически нет никаких прав и никакого влияния на данный момент. Даже я работала не официально, а „по особистому распоряжению командования“. Мне даже в характеристике так написали. Офицерское звание сразу не получишь — нужны годы, да и психолога из офицера за три месяца не сделаешь. А война идет сейчас. То есть нужна госпрограмма сверху, под нее нужны деньги, и большие деньги. Чтобы начать свозить всех отслуживших на реабилитацию в принудительном порядке в какие-то места – для этого надо эти места сначала иметь. Нужна целая армия специалистов. Которым будут платить деньги, потому что волонтерством все сыты по горло. Больше 120 тысяч отслуживших уже, и это без добровольцев. Хорошо, если дома есть поддержка. Семейная. На Западе немного по-другому. Например, отпуска в том виде, что у нас — это во вред даже. Человек настроен как боевая машина, приехал домой на месяц — и понеслось. То он слишком холодный для родных, то странный, то ненормальный. Солдат или расстроится, или наоборот — начнёт  «оттаивать». А тут ему снова в окопы в таком вот состоянии.

— Как быть с отношением общества?

— Зоны комфорта в нашей стране в целом нет. Ни социальной, ни общественной. УБД неловко даже показывать — никогда не знаешь, на какое хамство нарвешься. То есть даже у меня стресс показывать УБД, который я за полтора года честно заслужила. Но в обществе всегда есть тот процент, для которых эти ребята — герои. Это важно понимать ребятам, что несмотря на скотское отношение со стороны власти, террористов и даже равнодушие тех, кто здесь живет, всегда есть люди, которые верят в то, что они — их защита, что они герои. Вот ради этих людей, ради своей семьи — всегда есть за что. А когда есть за что, пусть даже ради одного человека — этого уже достаточно. За что ты? За страну, за идею. Сейчас скажу неприятную правду. Когда начинаешь копаться, то часто оказывается, что патриотизм, Родина, близкие — все это где-то там далеко. Как правило, то, за что борется человек, намного более заземленно, очень просто: зарплата, самоутверждение, самооценка, желание перемен или бегство из сложной жизненной ситуации. Это вызов самому себе, это вопрос самооценки. У нас война очень непростая, потому что у нас вокруг саботаж и подрыв. И деятельности, и духа. Если у нас ребята взяли позиции, потеряли побратимов, добыли трофеи, а их за это высобачили, лишили премии: „не надо наступать без приказа“, „перемирие“ — это подрыв мотивации. Поэтому точечно надо понимать, ради чего я там — не надо ничего глобального, пусть эта идея даже будет меркантильной, это неважно. Важно быть честным с самим собой и понимать, ради чего — тогда будет почва под ногами. Не надо ждать награды — ее надо себе придумать. Что обрадует лично меня? Что я лично считаю наградой? Что меня мотивирует и вдохновляет? Внутри хаоса очень сложно это понять. И отчасти, работа психолога заключается в помощи нахождения смыслов и мотивации там, где всё это давно утеряно. 

Война — это в какой-то степени природный отбор. Я тут в жесткой позиции. Тот, кто хочет жить — найдет способ выжить. Вот он бухает — его не вытащить. Что я могу сделать? Захочет, сильный? Выживет. У нас общество такое, что мы пытаемся со всех сторон себя подстраховать, мы не миримся с потерями, а нужно быть готовым к тому, что потери — это природный процесс. Процент самоубийств во всем мире одинаковый, несмотря на все реабилитационные программы. У нас на данный момент — 500 зарегистрированных самоубийств. Из тех, кто вернулся. Это чисто статистика по самоубийствам, а мы не знаем про алкоголиков и тому подобное…

Общество будет платить за скотское отношение к своим воинам. У нас общество расколото. И этот раскол — 50% проблем возвратившихся и 70% остающихся в окопах. «Правительство предало. Люди на гражданке не понимают нас». Ребята, которые возвращаются, слышат, что они не герои и зачем они туда поехали. „Что вы там делали? Я вас туда не посылал“. Святость вещь хорошая, но доступная не многим. Я за честность. Мы в жопе, так что давайте учиться жить в жопе. Нужно понять для себя, за кого или за что ты воюешь — не требуй от других, чтобы они тебя наградили и признали. Даже если герои имеют на это право — у нас не то общество. Оно болеет сейчас и ему не до признаний своих героев. Пока мы будем верить, что нас кто-то наградит, мы будем сталкиваться с разочарованием и потерей смыслов.

— А как вы относитесь к религии, капелланам на войне?

— Вера и религия – вещи разные. Есть самоотверженные капелланы. Зачастую это либо действительно духовный человек, либо чисто классный мужик. Встречала и очень достойных людей, и откровенных пиарщиков и  адреналинщиков. Не складывается жизнь, не ладится с семьей, либо внутренний конфликт, который толкает на изменения через трагедию. Разница между психологом и человеком от религии в том, что я работаю с человеком независимо от того, кто он и что он, я принимаю его целостно. Понятие „грех“ для меня понятие не рабочее. Есть понятие „проблема“, „особенность“, которую мы должны как-то разобрать, в зависимости от ситуации и наших возможностей. А в религии есть понятие греха. Чем занимаются мужчины в ситуации, например, когда они отстояли сложное дежурство, были под обстрелом, вернулись и сели пить чай? Рассказывают о своих сексуальных похождениях, о женщинах — это психо-физиологическая разрядка. Это, по-своему, прикосновение к женщине, когда мужчина сильно эмоционально заряжен и напряжен, женщина становится расслабляющим фактором. Хотя бы разговор об этом. Там, где много смерти, всегда много секса. Этот механизм мне понятен чисто психологически. И тут капеллан. А он, например, целомудренный мужчина, всё только в браке — и вот он в какой-то момент начинает стыдить, говорить, что это большой грех, прелюбодеяние, и лучше бы сейчас покаяться. «Давайте об этом поговорим». Вопрос: вот он хорошо делает или плохо? По сути, закрывает им канал психологической разгрузки. Поэтому от капеллана требуется тонкость понимания ситуации и мудрость. Были такие, которым удавалось выдержать грань. Знаю хороший случай, когда капеллан здорово поддержал ребят после смерти товарища, которого разорвало на куски. Он поехал с ними отвозить собранные останки и сказал им: «Ребята, вы везете всего лишь тело, а он с нами тут сейчас, его дух свободен, ему приятно, что вы заботитесь о его теле. Бог принял его“. Это дорогого стоит — обьяснить, что они сделали все, что могли.

Сейчас повсеместно можно наблюдать проявления язычества на войне, где по ощущениям оно более уместно: бойцы часто используют позывные животных, сообразно своему характеру, поведению. В язычестве был Бог войны, то есть у тебя есть свой бог. Который поощряет агрессивные действия – это помогает, так как на войне христианское „нести мир-прощение“ — это клинч, это вносит разлад душевный.

— А что с женщинами на фронте?

— По поводу любовных отношений — это нормально. Там, где много смерти — там много жизни, репродуктивные функции тоже никто не отменял, там они вообще на полную катушку работают, адреналин — нужно делать скидку на то, что это война, которая развивается всегда по своим законам. Есть такие, кто хочет в мужскую среду попасть — ну, тут и радость взаимная, не вижу в этом чего-то ненормального. А те девчонки-волонтеры, которые ездят туда без сексуального подтекста — они очень сильно помогают. Нужно понимать, что если меня кто-то обнял, и я знаю, что это не сексуальное домогательство, не приставания, а проекция матери, сестры, дочери, то это нехватка тепла. Я понимаю это как психолог. А что думают окружающие в этот момент — это неважно. Историй полно будет — если их нет, их все равно придумают. Это стрессовый фактор для психологов… Молодым девочкам, до 25 лет, на войне делать нечего. Часто женщины туда идут реализовать себя в мужском коллективе. Если есть психологическая травма в мужско-женской теме, то большая вероятность, что она может сильно развернуться, и проблемы будут у всех. Нужно делать тестирование до принятия в армию. А у нас в данный момент девиз: „всех брать, никого не выпускать“.

— А женщине в цивильной жизни? Как быть, например, с изменившимся кругом общения мужчины, ведь зачастую у него появляются новые друзья — побратимы-фронтовики, с которыми он проводит много времени?

— Женщины часто испытывают ревность по отношению к окружающему миру своего мужчины. Нужно понять, что женщина – не центр вселенной, выработать в себе позитивное отношение к поствоенным братствам своего мужчины, проводить с ними время. Ребята были там вместе, когда жёны, родители и дети находились далеко. Они привыкли к экстриму, привыкли к борьбе со смертью, к тому, что могут погибнуть в любой момент. В определенном смысле они — самураи. Мужчина, знакомя женщину со своими сослуживцами, таким образом завуалировано посвящает женщину в свой мир — нужно думать не о себе, а принять это. Братство у нас — замена реабилитации по сути. Братства даже нужно поддерживать, чтобы ребята собирались вместе и что-то делали, строили какой-то общий дом, выезжали куда-то совместно.

— Вот как лагерь Кинбёрн или Пицца Ветерано сделали, где ребята вместе…

— Да, что-то такое: шефский детдом, садик, сделать качели — создавать социальные задачи. Ребят сильно обесценивают.

— А семья, жена вообще что могут сделать, чтобы помочь?

— Подойдёт любой стимул, своеобразный якорь к возвращению для тех, кто ещё воюет. Это спасает. У меня был случай, когда человек потерял много своих людей, взял гранату и пошел к сепарам. Решил с собой забрать побольше. Пока шел, вспоминал прошлую жизнь. И потом он рассказывал мне: „Я устал, хотел умереть, шел и вспомнил, как ты сказала: «Позвони мне. Потому что если мне позвонят от тебя, значит, тебя уже нет. А я такого звонка не жду». И я вспомнил мальчика, который перед смертью просил позвонить маме. И представил, что тебе тоже так позвонят». Так и и вернулся.

Вот такой якорь спас. Важно дать понять солдату его ценность не только на словах. У солдат нарушена эмоциональная безопасность, её важно возвращать и поддерживать. Смыслы обнаруживаются в своей нужности кому-то, незаконченных делах дома, обязательствах, планах на будущее. Всё это, пока боец там. Родные могут присутствовать в телефонных звонках, в мыслях, воспоминаниях. Подруга, выносящая мозг, мучающая капризами или требующая денег, не вдохновит. Как и упрёки из серии «ты стал грубым, замкнутым, злым, другим, странным и т.д.».

Дома физическая безопасность обеспечивается бытовыми ритуалами. Когда человек знает, что вот в такое-то и такое-то время он принимает ванну, лекарства, и т.д. Он перестаёт тревожиться об отсутствии будущего, как это происходит на войне. Вообще очень важно выполнять свои обещания. Потому что солдат понимает, что если бы это было на войне, то невыполненное обещание обернулось бы смертью… Если он агрессивен — там другие действия. При этом не нужно отвергать обращение к врачам, многим они действительно нужны. А еще важно дать опору и позволить мужчине расслабиться, побыть не самым сильным и крутым. Все время быть героем сложно. Лучшее, что можно сделать – обеспечивать покой, стабильность, дружелюбие и личное пространство. Собственно, половину из того, что делал психолог на войне, в госпитале — теперь это задача родных. Не нужно лезть в душу, задавать бестактные вопросы. Человек другой. С войны не возвращаются. Человек пришёл с измененной психикой и реакцией на мир. Он жил в экстремальных условиях, запустил другие адаптационные механизмы и теперь у него соответствующее отношение к жизни. То есть у него два выхода: стать намного сильнее или стать намного слабее. Надо переварить этот гигантский эмоциональный опыт, который он получил, сложный опыт, драматический, травматичный — его надо обработать и пустить на новый жизненный виток. Это может дать толчок новой личности. Такой человек становится крепче, адаптивнее, он мудрее, на него опираются уже совсем другие люди, он становится сильнее — это если он сможет обработать этот опыт. Если этого не происходит, человек начинает ломаться, со всеми вытекающими, включая психические отклонения, алкогольную и наркозависимость, непреходящую депрессию и т.д. У нас распространен алкоголизм. Если пришел и забухал — помочь сложно. Нужно присутствие и поддержка близких без „когда же это кончится, я делаю, что могу, я тоже пострадала“ — без претензий. Жена тоже меняется, когда ждет мужчину с войны. Она, по сути, воюет вместе с ним. Процент разводов сейчас очень высок.

Женщины стали слабо понимать, что мужчина должен защищать свою родину — мы долго жили без войны, несколько поколений. У нас роли гендерные во многом спутаны. Готова ли женщина принять такого изменившегося мужчину? Тянуть к психологу против воли нельзя. Потому что таким образом жена показывает «ты — ненормальный». У нас в менталитете много страха, осуждения перед походом к психологу, для нас это означает, что человек имеет большие проблемы, и раз он туда пошел, значит, опасно с ним общаться. То есть близкий транслирует это. Поэтому важно просто принятие, понимание того, что это будет долгая песня. Безусловно, обращение к психологу — отличная опора и для родных, и для солдата…  Есть такая притча: у одной женщины мужчина пришел с войны, и она его не узнала. Он был похож на дикого зверя. Он ругался, бросался на нее, отказывался брать еду. Она пошла к мудрецу и спросила, что делать с мужем. Мудрец ответил: „Раз он стал диким животным, обращайтесь с ним как с диким животным, то есть приручайте его, будто вы прежде его никогда не знали. Но проявляйте столько терпения и ласки, как в приручении животного“. Муж ее ушёл в пещеру и стал там жить один (Уединение в принципе очень важно. Сама с этим столкнулась). Первые дни она просто приходила на него посмотреть. Приучала к своему присутствию. Когда он привык, она стала приносить ему еду, которую он поначалу не брал. Но она упорно ее приносила и ставила в отдалении. Потом стала ставить ее все ближе. И он стал ее брать. Спустя какое-то время ей удалось с ним поговорить. А еще через какое-то время он рассказал ей историю о войне. А потом она пригласила его к ним домой — и он пришел. Какое-то время он просто приходил в гости сам к себе. И только через год он пришел к себе домой как хозяин – он вернулся с войны.

Вообще, год как минимум возвращение. И тут важно оставить в покое. Не проявлять чрезмерное любопытство, не расспрашивать, а просто поддерживать и быть рядом. Не стоит говорить: „Я тебя понимаю, где ты был, у меня тоже есть проблемы“ — нет, вы не понимаете, где он был, и никогда не поймете. И все домашние проблемы кажутся ему надуманными и смешными, потому что он привык к совсем другим проблемам. Нужно время, прежде чем он вспомнит, что и мирные проблемы — тоже проблемы. Нужно учитывать временной фактор. У любого растения есть вегетативный период, период развития. Непрестанное выливание воды на него не приведет к тому, что оно станет расти быстрее. И солнечные лампы не помогут ускорить процесс — оно будет расти по своим ритмам. То же самое с психикой. Когда я вернулась с фронта, я сказала маме: «Не трогайте меня минимум два месяца». Потому что когда я приехала, мама говорила мне: „А тебе надо пойти в ЖЭК, а тебе нужно оформить документы, а тут тебе ремонт нужен, а тут то, а тут это». Дайте время. А именно это и сложно, даже для людей, которые понимают ситуацию — когда речь заходит о собственном близком человеке, они зачастую отказываются понимать. Создайте бытовую безопасность… К реальности возвращают бытовые ритуалы, жизненные. По пирамиде Маслоу. Еда, тепло, безопасность. Потом уже социальное и творческое. Например, по воскресеньям обедаем вместе. Это заземляет. Важно выстроить доверие, которое и станет тем самым якорем.